Верхом на Шермане
не скоро. А я ещё и через неделю старался не прикасаться к местам, сохранённым в моей памяти как заляпанные человеческим мозгом.
Ну, а дальше как обычно: нажать на стартёр, прогреть дизеля, топливными рейками выверить одинаковость оборотов (синхронизировать), долить электролит в аккумулятор и подзарядить его. Всё пощупать, всё подёргать и не забывать смазывать, смазывать... что положено.
И вставить в пустую глазницу приборной доски светящиеся в темноте часы с шестидневным заводом (пропадали почти всегда).
Веселья ради Гришка проверил пушку двумя выстрелами (в немецкую сторону, конечно) и заодно спараллелил ось прицела с осью канала ствола – точность стрельбы повышалась.
Подвезли снаряды. Каждый в картонном цилиндрическом пенале. Совали снаряды внутрь, в надгусеничные ниши корпуса, до нормы (48 – бронебойные, 49 – осколочные = 97 штук). Костром из порожних пеналов разогревали в котелках еду – всё польза от американской упаковки.
Появился заряжающий, и башнёр не отказал себе в удовольствии отматерить ни в чём ни повинного новенького за длительное отсутствие. Уже без меня они насытили ленты зенитного пулемёта тремястами патронов калибра 12,7 мм в чередовании: трассирующий – бронебойный – зажигательный – и опять: трассирующий – бронебойный... Треск пробных очередей оставил в синей части неба дымный росчерк трассеров.
Донельзя заскорузлые пальцы допихали-таки в ленты калибра 7,62 мм последние из 4750и патронов с обычными пулями. И опять треск пробных (но заметно более редких) выстрелов из обоих пулемётов.
Для личных нужд я без особого труда раздобыл патроны и запасную обойму к своему любимому парабелу. Ощупал каждый патрон, снарядил обе обоймы, остаток патронов ссыпал в карман неуставной куртки – наверняка пригодятся. Пистолет мне, в общем-то, по уставу не полагался, но длительная военная практика вынудила обзавестись личным стволом. И я как-то даже, может быть, не очень вежливо, снял парабел вместе с кобурой с немецкого унтер-офицера, мудро поднявшего руки перед самыми гусеницами накатывающегося на него “Шермана” и почему-то не бросившего заранее восмизарядную “игрушку”, запросто убивавшую человека за две с половинкой сотни метров. Не поторопись унтер вскинуть руки, я не счёл бы нужным тормозить и не стал бы проверять: осталось ли что от ганса, и в каком состоянии. Война на этом для унтера, как ни странно, кончилась, и он потопал в наш тыл на Восток – сбылась, наконец, мечта идиота увидеть русскую Сибирь. А я опять повёл свой “Шерман” на Запад «добивать фашистского зверя в его логове”. В плену нашем бывшему унтеру тому парабел был вовсе ни к чему, а мне так очень и очень полезен.
Вбив в рукоять обойму, я флажком предохранителя закрыл слово “GESICHERT”. Как оно буквально переводилось на родной мне русский язык, я имел смутное представление, но точно знал, что этим поставил пистолет на предохранитель. Хорошо потрудившийся в последнем бою парабел лёг отдыхать на своё излюбленное место: в кобуру – вычищенный, смазанный, снаряжённый... до новой полезности.
В особых случаях я загонял в ствол девятый патрон. Это можно, если потрудиться...
До ночи бухали орудия где-то на северо-северо-западе. Не очень далеко.
В сумерках приползли в бригаду пять “Шерманов” из ремонта – нашего полку прибыло.
Уже в ночи глотали скипячённый на последних американских пеналах жиденький чаёк. Обжигали губы об металл кружек, подслащивали сахарином , размачивали в кипятке сухари.
Американская растопка корчилась в огне.
Слабо подмигивали звёзды.
______________________________
Сахарин – бесцветные сильно сладкие кристаллики, плохо растворимые в воде. Жалкое подобие сахара. Усиливал мочеиспускание (проще говоря, после него чаще хотелось писать). Но и ему были рады. И это тоже была война.